* * *
На богомолье утром. И покорно,
как бы с похмелья тяжкого, встает
восточный тощий, нищенский народ.
Едва заслыша благовест соборный,
они под ранним солнцем собрались.
Бородачи степенно бьют поклоны,
в чадрах или халатах душных жены
молчат, и тяжко и настороженно
из шуб детишки выползают сонно,
а снился им Ташкент или Тифлис.
К колодцам православный сей ислам
идет и тянет руки, как пиалы,
как если б в эти кроткие фиалы
лилась душа с водою пополам.
И пьют, лицо в пригоршню погружая,
а грудь рукою левой обнажая,
святую воду держат у груди,
как бы прохладный легкий лик в слезах,
заговоривший о земных скорбях.
А скорби тут Они стоят кругом.
Глаза в них тускнут. И не знаешь — в ком.
Кто эти люди? Мужики иль слуги?
А может быть, расстриги-чернецы?
Иль, может, прогоревшие купцы,
иль искушенья ждущие ворюги,
иль девки, кратких радостей подруги,
что скорчились на корточках и в дуги
согнулись скорбно, иль в своем недуге
блуждающие, как в безумном круге,
юродивые и слепцы?
Все как цари они, в великой туге
пустили на ветер свои дворцы.
Как мудрецы, они созрели ныне,
избранники, взалкавшие пустыни,
где Божья тварь им пищею была,
отшельники, прошедшие по долам,
о ветер стукаясь лицом тяжелым
и в одиночестве глухом и голом
страшась тоски. Она была как кол им
и все же их чудесно вознесла.
Былые слуги будней и заботы,
вступившие и в крестный ход и в хор,
коленопреклоненные полеты
и те хоругви, что собор
в притворе прячет до Страстной субботы.
И ныне снова движутся с трудом.
Иные медленно глядят на дом,
где хворые ночуют богомольцы.
Вон инок выполз, бесами ведом,
с тенисто-синим испитым лицом.
Плетьми повисли волосы на нем,
а ряса завилась на теле в кольца.
Согнулся — как сломался пополам,
забился на земле двумя кусками.
Прилипла, словно вопль, земля к устам
и стала, будто бы он сам,
вытягиваться и махать руками.
Ушла падучая, его погладив
прохладною рукой по волосам.
И он вспорхнул, как будто крыльев чая,
и чувство легкости, его качая,
ввело во искушенье птичьей верой.
Меж рук своих, и тощ и долговяз,
повис он, как Петрушка, кособоко,
и в силу крыльев верил он глубоко,
и в то, что мир уже который час
под ним разостлан, словно степь, широко.
Но недоверчиво косил он глаз:
куда же он попал? Над ним высоко
кручиною пучина собралась.
И в серебристой глуби вод седых
он рыбою резвился и вился
в кустах кораллов, возле звезд морских.
Вода русалке юной волоса
чесала, гребнем проплывая в них.
Он вышел на берег и стал жених
покойнице: все девушки должны
быть с кем-нибудь уже обручены,
когда выходят на поляны рая.
И вкруг нее, как хоровод ступая,
приплясывал он, руки заплетая
вокруг себя в такой же хоровод.
Прислушался: ужели тень чужая,
замыслившая в хоровод пуститься,
не веря пляске, ждет, и ждет, и ждет?
Он понял, что теперь пора склониться
пред Тем, Кто как венец и багряница
одел пророков некогда, и вот
у нас в руках Он, Тот, Кем нам кормиться,
из семени возросшая Пшеница.
Народ чредою с нивы возвратится,
как ладом песенным, с полей пойдет.
Чернец склонился низко, до земли,
но старец словно спал, и око
не замечало инока. В пыли
склонился он пред старцем так глубоко
что дрожь и ужас тело сотрясли.
Но старец на монаха не взглянул
Чернец себя за волосы рванул,
стал выколачивать себя, как плащ, о ствол.
Но старец даже бровью не повел.
Тогда, как меч берет палач с отрадой,
себя взял в руки яростный чернец,
рубил, рубил — изранил он ограды,
и в землю он вонзился наконец.
Но старец только глянул как слепец.
Содрал недужный рясу, как бересту,
и, старцу протянув, лицом поник.
И Он, как отроку, тогда сказал: — Возрос ты!
Но знаешь ли, кто Я? — Тот знал — и вмиг
у подбородка скрипкой лег, и просто
и кротко взял его рукой Старик.
|
* * *
От блеклых астр легчайшей прелью тянет,
и барбарисом обагрился сад.
Кто за лето не сделался богат,
хозяином себе уже не станет.
Кому теперь не снится ни на миг,
уверенному, что видений стая
в нем восстает, покуда день не сник,
и ждет, в его потемках вырастая, —
тот миновал и прожит, как старик.
Все дни его — подарки нищеты
Оболган всем он, что ему дано,
и Сам, о Господи, как жернов Ты,
его влекущий каждый день на дно.
|